Николай михайлович карамзин евгений и юлия русская истинная повесть. Николай Карамзин: Евгений и Юлия Н м карамзин евгения и юлия


Cessez et retenez ces clameurs lamentabies

Faible soulegement aux maux des miserables!

Flechi"ssons sous un Dieu, que veut nous eprouver,

Oui d"un mot peut nous perdre, et d"un mot nous souver!

Госпожа Л*, проведшая все время своей молодости в Москве, удалилась наконец в деревню и жила там почти в совершенном уединении, утешаясь своею воспитанницею, дочерью покойной ее приятельницы, которая в последний час жизни своей, пожав ее руку, сказала: «Будь матерью моей Юлии!»

Подобно тихой прозрачной реке текла мирная жизнь их, струившаяся невинными удовольствиями и чистыми радостями. Праздность и скука, которые угнетают многих деревенских жителей, не смели к ним приблизиться. Они всегда чем-нибудь занимались; сердце и разум их были всегда в действии. Едва мрачные ночные тени исчезать начинали, едва румяный свет зари начинал разливаться по воздуху, госпожа Л*, пробуждаясь вместе с природою, нежными ласками прерывала покойный сон Юлии и призывала ее пользоваться приятностями утра. Обнявшись, выходили они из дому, дожидались солнца, сидя на высоком холме, и встречали его с благословением. Насладясь сим великолепным зрелищем природы, возвращались они домой с чувством веселия, ходили по саду, осматривали цветы, любовались их освеженною красотою и питались амброзическими испарениями. Госпожа Л*, посмотрев на пышную розу, часто с улыбкою обращала взор свой на Юлию, находя между ими великое сходство. Но Юлия любила более всех цветов фиялку. «Миленький цветочек! – говаривала она, прикасаясь нежными устами своими к се листочкам. – Миленький цветочек! Напрасно скрываешься в густоте травы: я везде найду тебя». Говоря сие, клялась внутренне быть всегда смиренною подобно любезной своей фиялочке. После обеда хаживали они смотреть полевые работы поселян, которые в присутствии их трудились с радостию. Вечер приносил с собою новые удовольствия. Смотрели на заходящее солнце, смотрели, как кроткие овечки при звуках пастушеской свирели бегут домой, блеют и прыгают, как утружденные поселяне один за другим возвращаются в деревню, и слушали, как они, быв довольны успехом работ своих, в простых песнях благословляют мать-натуру и участь свою.

Когда же наступала пасмурная осень и густым мраком все творение покрывала или свирепая зима, от севера несущаяся, потрясала мир; бурями своими, когда в нежное Юлиино сердце вкрадывалась томная меланхолия и тихими вздохами колебала грудь ее, тогда брались за книги, бессмертные творения истинных философов, писавших для пользы рода человеческого, тогда читали и перечитывали письма любезного Евгения, сына госпожи Л*, учившегося в чужих краях. Иногда при чтении сих писем глаза Юлиины наполнялись слезами, приятными слезами любви и почтения к благоразумному и добросердечному юноше. «Ах! Когда он к нам приедет? – часто говаривала госпожа Л*. – Как счастлива буду я, когда его увижу, прижму к своему сердцу и тебя вместе с ним, Юлия!»

Так текли месяцы и годы. Настало время, в которое молодому Л* надлежало возвратиться в отечество и в объятия своей матери. Всякий день ждали его, и все о нем говорили. Гуляя по цветущим лугам – тогда было еще начало лета, – беспрестанно посматривали на большую дорогу. Когда поднималась вдали Пыль, сердца, ожиданием томимые, трепетать начинали. Прогуливались долее обыкновенного, медлили обедать, медлили ужинать, надеялись, что приедет сын, приедет братец – с самого детства Юлия привыкла называть Евгения сим именем.

Наконец он приехал. Восклицания, восторг, радостные слезы – кто сие описать может? Несколько дней не могли они от радости опомниться. Юлия – по скромности, свойственной молодой благонравной девушке, – старалась удерживать сильные движения своего сердца, но не всегда могла удержать их. Молодой, пылкий человек, воспитанный с нею вместе и любивший ее, как сестру свою, после такой долговременной разлуки требовал от нее все новых уверений в любви. Юлия должна была обходиться с ним так же вольно, так же просто, как и в детстве. Он непременно хотел, чтобы она всегда говорила ему ты , а не вы; сего последнего слова не мог он терпеть в устах своей Юлии. «Как бы я был несчастлив, – говорил он трогательным голосом, – если бы разлука хотя несколько прохладила твою любовь ко мне, тот нежный жар дружбы, который составлял счастие моего младенчества!.. Нет, сестрица! Ты меня, конечно, так же любишь, как и прежде, собственное мое сердце меня в том уверяет. Хотя, расставшись с вами, перешел я совсем в новый мир, где меня все занимало, все изумляло; однако ж мысль о вас – о матушке и о тебе – была всегда первою и приятнейшею моею мыслию. Помнишь, как мы прощались, когда Евгений, проливая слезы, сказал тебе прерывающимся голосом: «Юлия! Я буду всегда нежнейшим другом твоим!» Эта сцена никогда не выходила из памяти моей». Юлия отвечала ему одною улыбкою, но сия улыбка сказывала ему все. Госпожа Л* в радости обнимала сына своего и Юлию.

Хозяйки водили Евгения по всем лучшим местам в окрестности своей деревни и показывали ему прекрасные виды, открывающиеся с вершины зеленых холмов. «Под этим высоким вязом, – говорила ему госпожа Л*, – ты часто сиживал с Юлиею; часто бегивал с нею по этому дугу, в этом леску брали мы землянику, и когда Юлия, не умея искать ягод, грустила, ты тихонько подбегал к ней и пересыпал свои ягоды в ее корзинку. На этой долине вы заставили меня однажды плакать и благодарить бога. Помнишь ли? Нет, ты уже все забыл. Так я расскажу тебе. Мы гуляли по роще. Вышедши на долину, увидели мы лежащего на траве старика, который едва дышал от усталости и зноя. Ты тотчас бросился к нему, схватил с себя шляпу, почерпнул воды, возвратился к старику, напоил его и смыл у него с лица пыль, а Юлия обтерла его платком своим. Боже мой! Как я радовалась вами, видя такие знаки чувствительности вашего сердца!»

История русской сентиментальной прозы XVIII в. существенно отличается от истории прозаических жанров XIX в. В XIX в. сначала появляются повести, а на их основе складывается роман. В литературе XVIII в. сентиментальная проза началась сразу с романа («Письма Эрнеста и Доравры» Ф. А. Эмина, «Российская Памела» П. Ю. Львова, «Роза» и «Игра судьбы» Н. Ф. Эмина). В своих произведениях ранние русские сентименталисты подражали Руссо и Ричардсону.

Карамзин произвел подлинный переворот в области сентиментальной прозы. Уязвимым местом западноевропейского и русского сентиментального романа была диспропорция между их огромными размерами и чрезвычайно простым сюжетом, что приводило к растянутости и рыхлости повествования, к изобилию словесного материала, «Роман классический, старинный, // Отменно длинный, длинный, длинный», - скажет Пушкин. Карамзин решительно отказался от монументальной формы сентиментального эпистолярного романа и обратился к повести. Роль повествователя перешла от героев к автору, что дало возможность ввести характеристики персонажей, описание места действия, усилить роль пейзажа. Малый в сравнении с романом объем повести способствовал компактности и динамичности ее сюжета. В повестях Карамзина четко прослеживается эволюция его мировоззрения. Самая ранняя из них «Евгений и Юлия» была опубликована в «Детском чтении» в 1789 г. Она написана в конце масонского периода в творчестве писателя и отражает тот идейный кризис, который пережил Карамзин. До последнего времени это произведение считалось подражанием повестям мадам Жанлис, хотя сам автор называет свою повесть «истинно русской». Внезапная смерть юноши и безутешная скорбь о нем матери и невесты - этот сюжет в одинаковой степени мог привлечь и масонов и сентименталистов, но под пером Карамзина сентиментальное начало преобладает над масонским. Масоны в своих произведениях стремились обесценить земную жизнь и ее радости, противопоставляя им, как некий идеал, загробный мир. «Мы окружены здесь тленностью, все здесь мечта и сон», - писал московский розенкрейцер, приятель Карамзина А. М. Кутузов. Повесть Карамзина, напротив, пронизана гедонизмом. Начало повести - настоящий гимн братскому единению человека и природы. «Подобно тихой прозрачной реке текла жизнь их, струившаяся невинными удовольствиями и чистыми радостями», - говорит Карамзин о сельской жизни госпожи Л * и ее воспитанницы Юлии. В имение приезжает сын госпожи Л * - Евгений. Молодые люди полюбили друг друга. Все, в том числе и прислуга, радуются предстоящей свадьбе.

Вторая половина повести резко контрастирует с первой. В жизнь героев врывается страшное горе: Евгений внезапно заболевает и умирает. В освещении этого события сталкиваются разные тенденции. Одна, идущая от масонов, выражена в откровенно резонерской реплике: «...судьбы всемогущего суть для нас непостижимая тайна... Он творит - мы изумляемся и благоговеем...». Масоны даже в смерти человека стремились увидеть подтверждение мудрости и справедливости божества. Смерть, утверждали они, посылается человеку как милость, избавляющая его или от страданий, или от возможных злодеяний. Поэтому скорбь об умершем расценивалась как заблуждение, как недоверие высшему промыслу. Однако Карамзину-масону непонятна была эта мрачная философия. Поэтому другая тенденция - тема страдания и сострадания - опоэтизирована и поднята им на подлинно трагическую высоту. Карамзиным прослежена вся история скорбных переживаний госпожи Л * и Юлии, начиная с тревожного предчувствия гибели любимого человека и кончая тихой, безотрадной грустью после его смерти. Чувства героинь понятны каждому, и поэтому писатель сообщает о слезах, которые вызывает кончина Евгения у слуг и у деревенских жителей. В конце повести автор приводит надпись, которую некий «молодой человек» сделал на мраморной плите на могиле Евгения:

Сей райский цвет не мог в сем мире распуститься,

Увял, иссох, опал - и в рай был пренесен.

Но ни эта вымученная эпитафия, ни мысли о загробной встрече с любимым человеком не могут побороть печаль него настроения героинь. «Госпожа Л * и Юлия, - сообщает автор, - лишились в сей жизни всех удовольствий и живут во всегдашнем меланхолическом уединении».

Масонское догматическое мышление сковывало творческие возможности молодого писателя. Последовал разрыв с масонами. Карамзин стал издавать собственный журнал. Дорога к сентиментальной литературе была открыта. Новому этапу в творческой деятельности Карамзина способствовал и общественный подъем начала 90-х годов XVIII в., вызванный началом революции во Франции и благоприятствовавший распространению просветительских идей.

Лучшей повестью Карамзина справедливо признана «Бедная Лиза» (1792), в основу которой положена просветительская мысль о внесословной ценности человеческой личности. Проблематика повести носит социально-нравственный характер: крестьянке Лизе противопоставлен дворянин Эраст. Характеры раскрыты в отношении героев к любви. Чувства Лизы отличаются глубиной, постоянством, бескорыстием: она прекрасно понимает, что ей не суждено быть женою Эраста. Дважды на протяжении повести она говорит об этом, в первый раз матери: «Матушка! Матушка! Как этому статься? Он барин, а между крестьянами... Лиза не договорила речи своей». Второй раз - Эрасту: «Однако ж тебе нельзя быть моим мужем!». - «Почему же?» - «Я крестьянка...». Лиза любит Эраста самозабвенно, не задумываясь о последствиях своей страсти. «Что принадлежит до Лизы, - пишет Карамзин, - то она, совершенно ему отдавшись, им только жила и дышала... и в удовольствии его полагала свое счастие». Этому чувству не могут помешать никакие корыстные расчеты. Во время одного из свиданий Лиза сообщает Эрасту, что к ней сватается сын богатого крестьянина из соседней деревни и что ее мать очень хочет этого брака. «И ты соглашаешься?» - настораживается Эраст. «Жестокий! Можешь ли ты об этом спрашивать?» - успокаивает его Лиза.

Эраст изображен в повести не вероломным обманщиком-соблазнителем. Такое решение социальной проблемы было бы слишком грубым и прямолинейным. Это был, по словам Карамзина, «довольно богатый дворянин» с «добрым от природы» сердцем, «но слабым и ветреным... Он вел рассеянную жизнь, думал только о своем удовольствии...». Таким образом, цельному, самоотверженному характеру крестьянки противопоставлен характер доброго, но избалованного праздной жизнью барина, не способного думать о последствиях своих поступков. Намерение обольстить доверчивую девушку не входило в его планы. Вначале он думал о «чистых радостях», намеревался «жить с Лизою как брат с сестрою». Но Эраст плохо знал свой характер и слишком переоценил свои нравственные силы. Вскоре, по словам Карамзина, он «не мог уже доволен быть... одними чистыми объятиями. Он желал больше, больше и, наконец, ничего желать не мог». Наступает пресыщение и желание освободиться от наскучившей связи.

Следует заметить, что образу Эраста сопутствует весьма прозаический лейтмотив - деньги, которые в сентиментальной литературе всегда вызывали к себе осудительное отношение. Настоящая искренняя помощь выражается у писателейсентименталистов в самоотверженных поступках. Вспомним, как решительно отвергает радищевская Анюта предложенные ей сто рублей. Точно так же ведет себя слепой певец в главе «Клин», отказываясь от «рублевика» и принимая от путешественника лишь шейный платок.

Эраст при первой же встрече с Лизой стремится поразить ее воображение своей щедростью, предлагая за ландыши вместо пяти копеек целый рубль. Лиза решительно отказывается от этих денег, что вызывает полное одобрение и ее матери. Эраст, желая расположить к себе мать девушки, просит только ему продавать ее изделия и всегда стремится платить в десять раз дороже, но «старушка никогда не брала лишнего». Лиза, любя Эраста, отказывает посватавшемуся к ней зажиточному крестьянину. Эраст же ради денег женится на богатой пожилой вдове. При последней встрече с Лизой Эраст пытается откупиться от нее «десятью империалами». «Я люблю тебя, - оправдывается он, - и теперь люблю, то есть желаю тебе всякого добра. Вот сто рублей - возьми их». Эта сцена воспринимается как кощунство, как надругательство над любовью Лизы: на одной чаше весов - вся жизнь, помыслы, надежды, на другой - «десять империалов». Сто лет спустя ее повторит Лев Толстой в романе «Воскресение».

Для Лизы потеря Эраста равнозначна утрате жизни. Дальнейшее существование становится бессмысленным, и она накладывает на себя руки. Трагический финал повести свидетельствовал о творческой смелости Карамзина, не пожелавшего снизить значительность выдвинутой им социально-этической проблемы благополучной развязкой. Там, где большое, сильное чувство вступало в противоречие с устоями крепостнического мира, идиллии быть не могло.

В целях максимального правдоподобия Карамзин связал сюжет своей повести с конкретными местами тогдашнего Подмосковья. Домик Лизы расположен на берегу Москвы-реки, неподалеку от Симонова монастыря. Свидания Лизы и Эраста происходят возле Симонова пруда, который после выхода повести получил название «Лизина пруда». Все эти реалии произвели на читателей ошеломляющее впечатление. Окрестности Симонова монастыря стали местом паломничества многочисленных поклонников писателя.

В повести «Бедная Лиза» Карамзин показал себя большим психологом. Он сумел мастерски раскрыть внутренний мир своих героев, в первую очередь их любовных переживаний. «Важнейшей заслугой Карамзина перед литературой, - пишет Ф. 3. Канунова, - является его роль в создании русской оригинальной повести, в создании русской психологической прозы».

До Карамзина переживания героев декларировались в монологах героев. Последнее относится прежде всего к эпистолярным произведениям. Карамзин нашел более тонкие, более сложные художественные средства, помогающие читателю как бы угадывать, какие чувства испытывают его герои, через внешние их проявления. Вот Эраст, в первый раз посетив домик Лизы, вступает в разговор с ее матерью. Он обещает и впредь заходить в их хижину, О том, что происходит в это время в душе Лизы, мы догадываемся по чисто внешним деталям: «Тут в глазах Лизиных блеснула радость, которую она тщательно сокрыть хотела; щеки ее пылали, как заря в ясный летний вечер; она смотрела на левый рукав свой и щипала его правою рукою». На следующий день Лиза выходит на берег Москвы-реки в надежде встретить Эраста. Томительные часы ожидания. «Вдруг Лиза услышала шум весел... и увидела лодку, а в лодке - Эраста. Все жилки в ней забились, и, конечно, не от страха. Она встала, хотела итти, но не могла. Эраст выскочил на берег... взглянул на нее с видом ласковым, взял ее за руку... А Лиза стояла с потупленным взором, с огненными щеками, с трепещущим сердцем...» Лиза становится любовницей Эраста, а ее мать, не подозревая об их близости, мечтает вслух: «Когда... у Лизы будут дети, знай, барин, что ты должен крестить их... Лиза стояла подле матери и не смела взглянуть на нее. Читатель легко может вообразить себе, что она чувствовала в сию минуту», - добавляет Карамзин. Лирическое содержание повести отражается и в ее стиле. В ряде случаев проза Карамзина становится ритмичной, приближается к стихотворной речи. Именно так звучат любовные признания Лизы Эрасту: «Без глаз твоих темен светлый месяц, // без твоего голоса скучен соловей поющий; // без твоего дыхания ветерок мне не приятен».

Идея внесословной ценности человеческой личности была раскрыта Карамзиным не только в трагическом, как это было в «Бедной Лизе», но и в панегирическом плане. Так появился «Фрол Силин, благодетельный человек» (1791), произведение интересное прежде всего в жанровом отношении. Многочисленные исследователи Карамзина называли «Фрола Силина» то повестью, то очерком, то анекдотом. Между тем перед нами не повесть, не очерк, не анекдот, а похвальное слово - жанр, чрезвычайно распространенный в XVIII в. в литературе классицизма, героями которого были монархи, вельможи, полководцы. Карамзин ввел в этот жанр простого крестьянина. Это было вызовом, почти дерзостью по отношению и к литературным традициям, и к устоявшимся социальным представлениям.

Похвальное слово имело четкую композицию. Оно состояло из трех частей. В первой назывался объект восхваления. Во второй, самой пространной, перечислялись заслуги прославляемого. Третья, заключительная часть являлась своего рода итогом предшествующего повествования. Она, как и первая, невелика по объему и содержит мысль о праве героя «слова» на бессмертие, т. е. на благодарную память потомков. По такому же точно плану написан и «Фрол Силин». Вначале автор оповещает читателей о выборе героя и указывает, что он будет воспевать не императоров и вельмож, а простого крестьянина. «Пусть Виргилии прославляют Августов! Пусть красноречивые льстецы хвалят великодушие знатных! Я хочу хвалить Фрола Силина, простого поселянина... Хвала моя будет состоять в описании дел его, мне известных». Фрол Силин - не вымышленное, а вполне реальное лицо. «Все написанное о Фроле Силине, - говорит племянник поэта И. И. Дмитриева М. А. Дмитриев, - совершенная правда. Он был крестьянин моего деда. Приятель Карамзина, читавший Фролу Силину описание его добрых поступков, это мой дядя». Во второй, основной части рассказывается о великодушных поступках Фрола, он спасает в неурожайный год голодающих крестьян, помогает после пожара погорельцам, воспитывает двух крестьянских девочек-сирот, для которых сумел выпросить у помещика «отпускные». В последней, заключительной части Карамзин говорит о праве своего героя на благодарную память потомков. «Просвещенная нация в Европе посвятила великолепный храм мужам великим (речь идет о парижском Пантеоне. - П. О.) ... которые удивляли нас своими дарованиями... Но без слез сердечных не прошел бы я мимо храма, посвященного добрым из человечества, и в сем храме надлежало бы соорудить памятник Фролу Силину». Сохраняя композицию похвального слова, автор значительно снизил в «Фроле Силине» торжественный слог, упростил конструкцию предложений. Ораторская манера в известной степени сохранена лишь во вступлении и в заключении. Что же касается подвигов Фрола, то они описаны обычным «средним» карамзинским стилем, что соответствует скромному нраву и незаметному положению героя в обществе.

Кроме «Бедной Лизы» в «Московском журнале» была опубликована историческая повесть Карамзина «Наталья, боярская дочь» (1792). Долгое время интерес к национальной старине связывали с романтизмом. В настоящее время эта граница отодвинута к Просвещению. «Всё, что считалось «преромантизмом», - пишет исследователь этой эпохи И. Шретер, - берет свое начало в литературе эпохи Просвещения... Просвещение дает первый толчок развертыванию национальных устремлений». Именно в эпоху Просвещения были обнаружены уникальные памятники древнего эпоса, В 1760 г. Д. Макферсон опубликовал «Песни Оссиана», познакомив читателей, хотя и с помощью мистификации, с древним шотландским эпосом. В 1782 г. К. Г. Мюллер издал полный текст «Нибелунгов». В 1795 г. А. И. Мусин-Пушкин нашел «Слово о полку Игореве». Одним из свидетельств усилившегося в России во второй половине XVIII в. интереса к национальной старине была «Древняя российская вивлиофика», издававшаяся Н. И. Новиковым и содержавшая публикации древних рукописей. «Полезно знать нравы, обычаи и обряды древних чужеземных народов, - писал Новиков в предисловии, - но гораздо полезнее иметь сведения о своих предках. К тебе обращаюсь я, любитель российских древностей!» Таким ценителем старины был и Карамзин. В обращении к истории он видел одно из проявлений любви к отечеству: «Надобно знать, что любишь, а чтобы знать настоящее, должно иметь сведение о прошедшем».

Своеобразие первой исторической повести Карамзина состоит в том, что в ней прошлое показано не с парадной, официальной стороны, а в его домашнем облике. Героиня повести Наталья - единственная дочь престарелого вдовца боярина Матвея Андреева. Изображается уединенная теремная жизнь молодой девушки, ее скромные забавы вместе с соседками-подругами. Главное содержание повести - любовные переживания героини, начиная с непонятных ей самой тревожных томлений и кончая всепоглощающей страстью, овладевшей ею при встрече с избранником ее сердца. Наталье разрешалось появляться за пределами дома только в церкви и то под присмотром мамки. Здесьто и происходит ее знакомство с Алексеем Любославским, сыном опального боярина, вынужденным скрываться в подмосковных лесах. По убедительной догадке А. Старчевского, отправной точкой при создании повести послужил «брак царя Алексей Михайловича с Натальей Кирилловной Нарышкиной, воспитанницей боярина Матвеева». Но от этой исторической основы в повести, кроме имен, ничего не осталось. Историзм произведения носит пока еще поверхностный характер и ограничивается предметами быта, одежды, оружия XVII в.

Допетровская старина прославляется как время, когда русское дворянство еще не было затронуто иноземным влиянием, принимавшим в XVIII в. зачастую самые уродливые формы. «Кто из нас не любит тех времен, - пишет Карамзин, - когда русские были русскими, когда они в собственное свое платье наряжались... жили по своим обычаям, говорили своим языком». Эта идеализация распространяется и на нравы XVII в. Наряду с образцовым монархом выведен столь же справедливый боярин, правая рука государя - отец Натальи Матвей Андреев. Прототипом его был один из сподвижников царя Алексея Михайловича, воспитатель матери Петра I боярин Артамон Сергеевич Матвеев, воспетый Рылеевым в одной из его дум. Этот дипломат и военачальник был отправлен в ссылку при царе Федоре Алексеевиче и трагически погиб в 1682 г. во время первого стрелецкого бунта.

В повести Карамзина факты биографии А. С. Матвеева поделены между двумя героями. Первая, благополучная часть его жизни послужила материалом для образа отца Натальи - боярина Матвея Андреева. История опалы и ссылки А. С. Матвеева вместе с малолетним сыном Андреем отразилась в судьбе боярина Любославского и его сына Алексея. Карамзинский боярин Матвей представлен мудрым и нелицеприятным наставником царя, защитником всех обиженных. Он выступает как посредник между народом и верховной властью. Не боясь опалы, говорит царю все, что думает, справедливо разрешает судебные споры, всегда стоит только за правду. Особое место отведено хлебосольству и нищелюбию отца Натальи; филантропия всегда была одним из краеугольных камней общественной программы Карамзина. Семейные, домашние добродетели служат у Карамзина надежной опорой для общественных. Боярин Матвей - идеальный отец и столь же идеальный гражданин. Алексей Любославский - нежный сын, образцовый супруг и вместе с тем отважный воин. Даже в Наталье любовь к мужу пробуждает воинский пыл, и вместе с Алексеем она выходит на ратное поле. Разумеется, не следует видеть в этом произведении верное отражение социальных и семейных отношений XVII в. Перед нами типичная утопия дворянского просветителя конца XVIII в., перенесшего на прошлое свое представление об идеальном сословно-монархическом государстве и противопоставившего этот идеал общественным отношениям своего времени.

События 1793 г. во Франции глубоко взволновали Карамзина. По своим общественным взглядам он всегда оставался просветителем самого мирного толка. Его программа была рассчитана на постепенное, но неуклонное моральное совершенствование человеческого рода под благотворным влиянием наук и искусств. В этом вопросе он самым решительным образом разошелся с Руссо, который писал о пагубном влиянии на нравственность наук и художеств. Свое несогласие с Руссо Карамзин выразил в статье «Нечто о науках, искусствах и просвещении». «Законодатель и друг человечества! - писал он. - Ты хочешь общественного блага, да будет же первым законом твоим просвещение. Когда же свет учения, свет истины озарит всю землю... тогда; быть может, настанет златый век благонравия». Триумфальное шествие просветительской философии, подчинявшей своему влиянию все новые и новые страны, вовлекавшей в свое движение даже монархов, еще более убеждало писателя в правильности выбранного им пути. И даже начало Французской революции, отличавшейся относительно мирным характером, он воспринял как подтверждение своих надежд.

Тем страшнее оказались для него события 1793 г., когда якобинское правительство, вступив в ожесточенную борьбу с внешними и внутренними врагами, перешло к практике революционного террора. «Ужасные происшествия Европы, - писал Карамзин в августе 1793 г., - волнуют всю душу мою... Мысль о разрушаемых городах и погибели людей везде теснит мое сердце». Растерянность и сомнения, переживаемые им в это время, особенно ярко проявились в письмах Мелодора и Филалета. Имя Мелодор в переводе с греческого языка означает «охваченный тревогой», Филалет - «любящий истину». Диалог между Мелодором и Филалетом передает душевное смятение Карамзина. «Кто более нашего славил преимущества осьмого надесять века, свет философии, смягчение нравов... всеместное распространение духа общественности, теснейшую и дружелюбнейшую связь народов... О Филалет! Где теперь сия утешительная система?.. Век просвещения! я не узнаю тебя - в крови и пламени не узнаю тебя - среди убийств и разрушения не узнаю тебя!» - восклицает Мелодор. Правда, в ответном письме Филалета побеждает всетаки прежняя просветительская точка зрения, но автор лишен своего прежнего уверенно-оптимистического характера. Филалет еще верит в то, что движение к общественному благу зависит от распространения знаний, но этот путь представляется ему теперь тернистым, мучительным и прерывистым. В истории человечества эпохи, озаренные светом наук, сменяются эпохами невежества и варварства. Революционные события конца XVIII в. воспринимаются Филалетом как заблуждение. И все же Филалет-Карамзин верит в конечное торжество добра и правды. «Одна истина, - заявляет он, - не страшится времени. Одна истина пребывает вовеки».

Продолжением переписки Мелодора и Филалета служит «Разговор о счастии» (1797). Центр тяжести здесь перенесен на проблему человеческих страстей. Просветители задолго до романтиков возвеличили и прославили страсти, указали на их огромную роль в жизни общества. «Только великие страсти, - писал Гельвеций, - могут породить великих людей». В учении о страстях отразились и исторический оптимизм и исторические иллюзии просветителей. Они убеждены в возможности управлять страстями, обуздывать их с помощью рассудка. Карамзин в «Разговоре о счастии» опирается на просветительское учение о страстях, на необходимость их разумного ограничения. Каждая страсть, по его мнению, таит в себе чувство удовольствия, за которым могут скрываться как полезные, так и вредные последствия. Предупреждает об этих опасностях рассудок. «Страсти, - поучает Филалет, - в своих границах благодетельны, вне границ пагубны». Революция во Франции представляется ему одним из проявлений разрушительных человеческих страстей. «Француз непостоянен... - писал он в 1797 г. в статье для «Северного зрителя», - увлечение, энтузиазм, порыв злобы могут увлечь его к ужасным крайностям: крайности революции служат тому свидетельством».

Природа всех страстей, по мнению Карамзина, одинакова. Этот вывод позволяет ему поставить любовь в один ряд с корыстолюбием, честолюбием. Любовник, забывший о разумных законах природы, совершает тот же проступок, что в человек, посягнувший на чужую собственность или жизнь. Тем самым произведения с любовным сюжетом могут перекликаться с событиями из политической и социальной жизни общества. Так мы подходим к проблематике повести «Остров Борнгольм», написанной Карамзиным в 1793 г. под непосредственным влиянием революционных событий во Франции.

В основе повести - тема преступной любви брата и сестры, т. е. очевидное нарушение разумных и «естественных» границ любовной страсти. «Законы осуждают // Предмет моей любви», - признается герой повести. Речь идет о нравственных законах, основой которых являются не только чувства, но и рассудок. Герой же подчиняется лишь голосу страсти:

Но кто, о сердце, может

Противиться тебе?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Священная Природа!

Твой нежный друг и сын

Невинен пред тобою:

Ты сердце мне дала.

Возлюбленная героя повести уже осознала свою вину. «Я лобызаю руку, которая меня наказывает», - говорит она. На вопрос путешественника, невинно ли ее сердце, она отвечает, что ее сердце могло быть в заблуждении.

Это признание почти дословно совпадает со словами самого Карамзина в «Разговоре о счастии»: «...заблуждение сердца, безрассудность, недостаток в просвещении - виною дурных дел». Роль судьи и палача берет на себя хозяин замка, отец преступных любовников. Его положение не менее трагично: защищая добродетель, он вынужден карать собственных детей.

В повести нагнетается атмосфера тайн и ужасов. Мрачен и страшен остров Борнгольм, еще страшнее таинственный замок; ужасна участь молодой узницы, но ужаснее, по словам автора, проступок, приведший ее в темницу. Он настолько страшен, что автор не решается поведать о нем читателю. Перенесение событий в готический замок имеет художественное объяснение, поскольку просветители считали средневековье эпохой разгула неразумных страстей. Тем самым «заблуждение» героев повести ассоциируется с мрачными призраками средних веков.

Сюжетный план повести переходит в другой, более широкий, общественно-политический. События развиваются в Западной Европе. Они приурочены к началу революции во Франции. На это в произведении есть недвусмысленный намек. Так, на просьбу старца известить о «происшествиях света», путешественник отвечает: «Свет наук... распространяется более и более, но еще струится на земле кровь человеческая, лиются слезы несчастных, хвалят имя добродетели и спорят о существе ее». Тем самым повесть строится по принципу соотнесенности разрушительных любовных страстей со столь же разрушительными общественными страстями. Первое дается крупным планом, второе служит для него отдаленным фоном. Но именно общественные политические события 1793 г. вызвали к жизни мрачный, трагический рассказ о людях, слепо доверившихся голосу страсти и жестоко поплатившихся за свою безрассудную любовь.

Проблематику «Острова Борнгольм» продолжает повесть «Сиерра-Морена» (1795). Здесь та же тема неистовых страстей, сметающих на своем пути все нравственные препоны и приводящих героев к страданиям, раскаянию, гибели. «Испанский» колорит повести художественно мотивирует «огненный» характер переживаний героев. В конце произведения - выход в мир политических со бытии: «Безумные существа, человеками именуемые, я вас оставил! Свирепствуйте в лютых своих исступлениях, терзайте, умерщвляйте друг друга!» Эти выводы не вытекают из сюжета, где никто никого не «умерщвляет», но они легко соотносятся с событиями 1793 г. Анализ повестей «Остров Борнгольм» и «Сиерра-Морена» позволяет сделать следующие выводы. Появление предромантических произведений Карамзина вызвано общей для многих европейских литератур причиной - кризисом просветительских взглядов под влиянием революционных событий во Франции. Карамзин застал самое начало этого кризиса и остается на просветительских позициях: он еще верит в способность разума управлять страстями. Изображая мрачных, неистовых героев, он, в отличие от романтиков, не сливается с ними, а смотрит на них со стороны со смешанным чувством ужаса и сострадания.

Карамзину принадлежит одна из первых в России «светских» повестей - «Юлия» (1796). Высшее общество, «свет», в глазах сентименталистов, дурно тем, что оно оторвано от природы и простодушных сельских жителей, что в нем культивируется кастовость, гордость, надменность. Непринужденное выражение чувств заменено правилами хорошего тона, духовной красоте предпочитаются знатность и богатство. В повести «Юлия» противостоят друг другу два мира: петербургский свет и деревенская, усадебная жизнь. Первый из них представляет князь N, легкомысленный щеголь и острослов; второй - Арис, скромный, добродетельный юноша. Характеры героев раскрываются в их отношении к любви. Князь смотрит на любовь как на минутное удовольствие «любить, пока любишь». В браке он видит утрату «любезной вольности». Для Ариса любовь - основа супружеской, семейной жизни. Каждый из этих принципов проверяется на судьбе Юлии. Название повести повторяет заглавие известного романа Руссо, который упоминается и в произведении Карамзина. Это совпадение полемично. В романе Руссо «падение» героини оправдано. Ответственность за него автор возлагает на безжалостные кастовые законы феодального мира. В повести Карамзина речь идет о борьбе не с деспотическим обществом, а со своими слабостями и заблуждениями. Вследствие этого повесть «Юлия» выстраивается в один ряд с произведениями, написанными под влиянием событий 1792 г., в которых утверждалась мысль о необходимости подчинять свои страсти рассудку во имя добродетели.

Последние повести Карамзина - «Рыцарь нашего времени», «Чувствительный и холодный», «Марфа Посадница» - появились в журнале «Вестник Европы», издававшемся автором в 1802-1803 гг. Это время подведения итогов предшествующего десятилетия. Оставляя за дворянами роль первого в государстве сословия, писатель вместе с тем выражает серьезную озабоченность их нравственным и общественным обликом. Поэтому просветительская программа Карамзина все более и более смыкается с проблемой гражданского воспитания дворян. Так появляется повесть «Рыцарь нашего времени» (1802). Ее название обусловлено заветной мыслью автора о высоком назначении дворянина в судьбах русского общества. «Дворянство, - писал он, - есть душа и благородный образ всего народа... Я люблю воображать себе российских дворян не только с мечом в руке, но и с лаврами Аполлона... с символами богини земледелия». В этой повести отец главного героя и его друзья составляют «Договор братского общества», своего рода рыцарскую клятву дворян XVIII в.: «Мы, нижеподписавшиеся, клянемся честию благородных людей... наблюдать общую пользу дворянства, вступаться за притесненных и помнить русскую пословицу: «Тот дворянин, кто за многих один», не бояться ни знатных, ни сильных, а только бога и государя, смело говорить правду губернаторам и воеводам, никогда не быть их прихлебателями и не такать против совести».

Карамзин понимал, что подавляющая масса дворян лишена перечисленных им гражданских доблестей, которые необходимо воспитывать с самого раннего детства. Своего героя - Леона - он изображает в том возрасте, который считал наиболее подходящим для формирования личности. «Возраст отрока, - писал он, - есть развитие нравственности и души». Важнейшую роль в формировании характера мальчика сыграли его родители. Их любовь «питала, согревала, тешила, веселила его, была первым впечатлением его души... первою чертою на белом листе ее чувствительности». Первостепенная роль в формировании души Леона принадлежала матери. После ее смерти воспитание осиротевшего ребенка взяла на себя графиня Мирова, женщина добрая и самоотверженная, которую Леон называет второй «маменькой».

Огромное значение придается в повести благотворному воздействию на Леона живописной природы Симбирской губернии: «Волга, родина и беспечная юность» и двадцать лет спустя «представлялись его воображению, трогали душу, извлекали слезы». Немалое влияние на «рыцарский» характер героя оказали прочитанные им романы: «Похождения Мирамонда», «Селим и Дамасина», «История лорда N». Не переоценивая художественные достоинства названных книг, писатель указывает на их, пусть и наивную, но в конечном счете благотворную «мораль»: «В нежной леоновой душе... неприметным образом начерталось следствие: итак, любезность и добродетель одно!.. Зло безобразно и гнусно! ...Добродетельный всегда побеждает, а злодей гибнет». Заканчивается повесть многозначительным эпизодом, знаменующим пробуждение в герое первых эротических чувств. Так уходит детство и приближается юность. Незавершенность произведения, вплоть до традиционного «продолжение впредь», - умышленная мистификация читателя. В тринадцати главах, опубликованных в журнале, писатель сказал все, что думал об идеальном воспитании ребенка, и на этом закончил повествование.

Своеобразным продолжением «Рыцаря нашего времени» служит следующая повесть Карамзина - «Чувствительный и холодный» (1803), также опубликованная в «Вестнике Европы». В «Рыцаре» Карамзин лишь предсказывал «свирепые бури», которые выпадут на долю героя, в новой повести эти бури показаны. Характерен более объективный подход писателя к каждому из героев-антагонистов. Чувствительный Эраст благороден, великодушен, но вместе с тем совершает множество опрометчивых поступков, печально отражающихся на судьбе, как его собственной, так и близких ему людей. Леон холоден, рассудителен. «Холодность» в произведениях писателя до 1793 г. скорее снижала, нежели возвышала человека. Теперь она ассоциируется с жизненным опытом. Леон, замечает автор, «делал много добра... государь и государство уважали его заслуги, разум, трудолюбие и честность». И все-таки, несмотря на несколько критическое отношение к Эрасту, писателю импонирует «чувствительность». Эраст горяч, нерасчетлив, непоследователен, но вместе с тем добр, самоотвержен и бескорыстен. Он, как Дон-Кихот, - рыцарь своего времени. Отношение к сентиментальному герою стало более объективным, но он не потерял в глазах автора своего обаяния, ибо только «чувствительные», пишет Карамзин, «приносят великие жертвы добродетели, удивляют свет великими делами, для которых... нужен всегда примес безрассудности». О политических взглядах Карамзина в начале XIX в. лучше всего свидетельствует новая историческая повесть «Марфа Посадница» (1803), в основу которой положены события XV в. - борьба Новгородской республики с московским самодержавием за свою самостоятельность. Эта тема в конце XVIII - начале XIX в. имела не только исторический интерес. Старый феодальный монархический строй распадался буквально на глазах, и на его обломках то в одной, то в другой стране возникали молодые республики. Так, в 1775-1783 гг. разразилась революция в Америке, и бывшие колонии монархической Англии объявили себя самостоятельным государством. Несколькими годами позже революционный пожар охватил Францию, и многовековой монархический порядок уступил место республиканскому. Но если Америка сохранила свою политическую систему, то Французская республика очень скоро переродилась в наполеоновскую империю. Все это создавало впечатление шаткости, зыбкости не только старых, но и новых политических отношений и, естественно, заставляло современников задумываться о путях, по которым европейский мир пойдет дальше.

Было бы глубоко ошибочным считать, что политические симпатии Карамзина в начале XIX в. принадлежали только монархическому строю. Многочисленные статьи, помещенные в «Вестнике Европы», свидетельствуют о том, что и после кризиса, пережитого писателем в 1793 г., республиканский тип правления в глазах Карамзина не утратил своей привлекательности. Гораздо позже, в «Истории государства Российского» почтенный историограф признается в том, что «сердцу человеческому свойственно доброжелательствовать республикам, основанным на коренных правах вольности ему любезной». Своеобразие политической позиции Карамзина в «Марфе Посаднице» состоит в том, что в ней в одинаковой степени возвеличены и прославлены и республиканские и монархические принципы, что полностью соответствует мировоззрению Карамзина, сумевшего в своих взглядах соединить оба эти начала. «...По чувствам останусь республиканцем и притом верным подданным царя русского: вот противоречие, но только мнимое», - писал он И. И. Дмитриеву в 1818 г. В этом глубоко интимном письме Карамзин вполне искренен. Эту же двойственность он переносит и на взгляды новгородского «летописца» - вымышленного автора «Марфы Посадницы». «Кажется, - пишет он, - что старинный автор... даже и в душе своей не винил Иоанна. Это делает честь его справедливости, хотя при описании некоторых случаев кровь новгородская явно играет в нем» (Т. 1. С. 681).

Поэтизация республиканских доблестей древнего Новгорода в «Марфе Посаднице» особенно очевидна в случаях, когда Карамзин умышленно отходит от фактов, хорошо известных ему как историку. Различна прежде всего трактовка общественной жизни Новгорода в последние годы его вольности. В «Истории государства Российского» показана борьба между двумя партиями, из которых одна вполне открыто симпатизировала Москве, другая - поддерживала сепаратистские планы Борецких. В «Марфе Посаднице» все выглядит иначе. Новгородцы показаны как дружный воинский стан, сплотившийся вокруг Марфы. «В сей день, - пишет Карамзин, - новгородцы составляли одно семейство: Марфа была его матерью» (Т. 1. С. 706). И лишь по мере нарастания трудностей, когда на город обрушиваются и военные неудачи, и голод, люди, слабые духом, начинают требовать присоединения к Москве.

В «Истории...» Карамзин неоднократно пишет о тайных переговорах Марфы с Литвой, с целью окончательного разрыва с Москвой. Текст этого соглашения приводится в примечаниях к VI тому. В повести Борецкая гордо отвергает льстивые предложения литовского посла, предпочитая остаться без помощи, нежели запятнать свою совесть изменой. В «Истории...» дважды приводятся примеры вероломства новгородцев в войне с Москвой, когда они, направляя к Иоанну послов для мирных переговоров, внезапно нападали на его войска. В повести военные действия Новгорода отличаются рыцарским благородством и прямотой. В «Истории...» пятитысячная московская рать одержала победу над сорокатысячным новгородским войском. В повести - совершенно иное соотношение: войско Иоанна значительно превышает силы новгородцев. Карамзин знал о том, что Иван III не казнил Марфу, а заточил ее в монастырь. В «Истории...» указаны и место ее заключения, и год ее вполне мирной кончины. В повести Борецкая погибает на плахе, обнаруживая при этом большое самообладание. Описание казни насыщено эффектными подробностями. Последние слова Марфы - «Подданные Иоанна! Умираю гражданкою Новогородскою!..» (Т. I. С. 727) - звучит укором растерявшим республиканские доблести новгородцам.

Однако своеобразие повести Карамзина состоит в том, что симпатии к Новгороду и республиканским порядкам не мешали автору оправдывать завоевание его Москвой, а прославление политики Ивана III не исключает сочувствия новгородцам. Карамзин защищает монархический строй в России не потому, что считает его единственно возможной формой государства, а вследствие того, что на русской земле утвердилась именно эта форма правления. Он враг гражданских бурь, противник революционных потрясений. К мысли о необходимости в России самодержавия привели его и размышления об исторических судьбах русской земли. «Россия, - писал он, - гибла от разновластия, а спаслась мудрым самодержавием». Разновластием Карамзин называет удельную раздробленную Русь, одной из составных частей которой была и Новгородская республика. Мелочное своекорыстие удельных князей довело Русь до татарского ига. Сбросить это ярмо помогли московские князья и цари. Среди них Карамзин выделяет Ивана III. «Отселе, - пишет он, - история наша приемлет достоинство истинно государственной, описывая уже не бесмысленные драки княжеские, но деяния царства, приобретающего независимость и величие».

Конечно, порядки, которые защищали новгородцы, тоже складывались столетиями, а не были узурпированы у «законной» власти. «Сопротивление новгородцев, - подчеркивает сам автор, - не есть бунт каких-либо якобинцев» (Т. 1. С. 680). Однако цели защитников Новгорода не идут ни в какое сравнение с той величественной задачей, которую ставила перед собой Москва. Так во имя национальных интересов всего русского народа оправдывается завоевание Новгорода. Поэтому в повести идеализированы не только новгородцы во главе с Марфой, но и Иван III.

В «Истории государства Российского» военные действия Москвы против Новгорода даны без всяких прикрас. «Дым, пламя, кровавые реки, - пишет историк, - стон и вопль от востока и запада неслися к берегам Ильменя. Московитяне изъявляли остервенение неописанное: новгородцы-изменники казались им хуже татар. Не было пощады ни бедным земледельцам, ни женщинам». В повести картины расправы с мирными жителями отсутствуют. Иоанн выведен грозным, но в то же время великодушным и милостивым победителем. Въезжая в покоренный Новгород, он смотрит на новгородцев не как завоеватель, а как мудрый, снисходительный правитель. «...Великодушный государь русский победил русских: любовь отца-монарха сияла в очах его» (Т. 1. С. 725).

Исторический конфликт между республиканским Новгородом и самодержавной Москвой выражен в повести прежде всего в противопоставлении двух сильных характеров: Марфы и Иоанна. «Как Иоанн величием своим одушевлял легионы московские, так Марфа в Новегороде воспаляла умы и сердца» (Т. 1. С. 718). Но для того чтобы один из этих принципов восторжествовал, необходимо деятельное вмешательство народа. Поэтому за народное мнение все время ведется отчаянная борьба. В самом начале повести даны два обращения к новгородцам - сначала князя Холмского, потом - Марфы. В сущности, каждый из говорящих стремится и логикой, и красноречием, и гражданской страстностью склонить на свою сторону народ, и после каждой речи Карамзин сообщает о реакции на нее слушателей. Народ, по мысли Карамзина, большая сила, но требующая постоянного руководства. Это исполин, наделенный детской душой и детским разумом. К этой мысли писатель неоднократно возвращается в своей повести. «Народ слаб и легкомыслен, - поучает Марфу ее муж Исаак Борецкий, - ему нужна помощь великой души в важных и решительных случаях» (Т. 1. С. 703). На непостоянство и неблагодарность новгородцев жалуется и сама Марфа. «...Давно ли, - думает она, - сей народ славил Марфу и вольность? Теперь он увидит кровь мою и не покажет слез своих...» (Т. 1. С. 724). И действительно, когда московское войско вошло в Новгород, «народ всегда любопытный, забыл на время судьбу Марфы: он спешил навстречу к Иоанну» (Т. 1. С. 724).

Эволюция исторических взглядов Карамзина к началу XIX в. отражается и в творческом методе писателя. Революционные события во Франции убедили его в том, что в истории решающую роль играет не любовь, а политические страсти и сила. В «Марфе Посаднице» тема сентиментальной любви Ксении и Мирослава занимает очень скромное место и не определяет ход событий. И напротив, пафос государственности, гражданский долг, подавление личного начала во имя политических принципов - все это заставило Карамзина обратиться к художественным средствам писателей-классицистов. Повесть построена по строгим геометрическим линиям: в ней два стана, во главе каждого свой вождь - Марфа и Иоанн. Обращают на себя внимание пространные монологи (диспут Марфы и Холмского) , построенные по образцам торжественных, ораторских речей. Даже там, где по законам эпического жанра Карамзин мог бы от лица автора описывать военные действия, он обращается к помощи пресловутого классического вестника.

Но и «классикой» не исчерпывается художественное своеобразие повести, которая несет в себе пока еще слабо выраженное романтическое начало. История нанесла жестокий удар просветительскому мышлению, и Карамзин выдвигает иррациональное, романтическое объяснение событий, управляемых роком, фатумом, судьбой. Отсюда в повести таинственность, загадочность некоторых эпизодов. «Судьба людей и народов есть тайна провидения» (Т. 1. С. 696), - утверждает Марфа. Загадочны история рождения Мирослава и причина благоволения к новгородскому юноше московского государя. Таинственностью отмечена и судьба Марфы. Еще при рождении финский волхв предсказал ей славную жизнь и, по-видимому, трагическую кончину, но о последнем приходится только догадываться, поскольку автор обрывает предсказание на половине фразы. В связи с этим чрезвычайно ценными оказались для Карамзина легенды и предзнаменования, почерпнутые из новгородских летописей XV в.: разрушение башни Ярослава, на которой находился вечевой колокол; появление над Новгородом огненной тучи, тревога, овладевающая животными и птицами. Здесь религиозное сознание древних книжников своеобразно перекликалось с мыслями Карамзина о высшем промысле, управляющем событиями.

Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)

Шрифт:

100% +

Николай Михайлович Карамзин
Евгений и Юлия
Русская истинная повесть

Cessez et retenez ces clameurs lamentabies

Faible soulegement aux maux des miserables!

Flechi"ssons sous un Dieu, que veut nous eprouver,

Oui d"un mot peut nous perdre, et d"un mot nous souver!1
Удержите и прекратите ваши жалобные вопли,Слабое утешение в беде всех несчастных!Покоримся богу, который хочет нас испытать,Который единым словом может нас погубить или спасти! (франц.)


Госпожа Л*, проведшая все время своей молодости в Москве, удалилась наконец в деревню и жила там почти в совершенном уединении, утешаясь своею воспитанницею, дочерью покойной ее приятельницы, которая в последний час жизни своей, пожав ее руку, сказала: «Будь матерью моей Юлии!»

Подобно тихой прозрачной реке текла мирная жизнь их, струившаяся невинными удовольствиями и чистыми радостями. Праздность и скука, которые угнетают многих деревенских жителей, не смели к ним приблизиться. Они всегда чем-нибудь занимались; сердце и разум их были всегда в действии. Едва мрачные ночные тени исчезать начинали, едва румяный свет зари начинал разливаться по воздуху, госпожа Л*, пробуждаясь вместе с природою, нежными ласками прерывала покойный сон Юлии и призывала ее пользоваться приятностями утра. Обнявшись, выходили они из дому, дожидались солнца, сидя на высоком холме, и встречали его с благословением. Насладясь сим великолепным зрелищем природы, возвращались они домой с чувством веселия, ходили по саду, осматривали цветы, любовались их освеженною красотою и питались амброзическими испарениями. Госпожа Л*, посмотрев на пышную розу, часто с улыбкою обращала взор свой на Юлию, находя между ими великое сходство. Но Юлия любила более всех цветов фиялку. «Миленький цветочек! – говаривала она, прикасаясь нежными устами своими к се листочкам. – Миленький цветочек! Напрасно скрываешься в густоте травы: я везде найду тебя». Говоря сие, клялась внутренне быть всегда смиренною подобно любезной своей фиялочке. После обеда хаживали они смотреть полевые работы поселян, которые в присутствии их трудились с радостию. Вечер приносил с собою новые удовольствия. Смотрели на заходящее солнце, смотрели, как кроткие овечки при звуках пастушеской свирели бегут домой, блеют и прыгают, как утружденные поселяне один за другим возвращаются в деревню, и слушали, как они, быв довольны успехом работ своих, в простых песнях благословляют мать-натуру и участь свою.

Когда же наступала пасмурная осень и густым мраком все творение покрывала или свирепая зима, от севера несущаяся, потрясала мир; бурями своими, когда в нежное Юлиино сердце вкрадывалась томная меланхолия и тихими вздохами колебала грудь ее, тогда брались за книги, бессмертные творения истинных философов, писавших для пользы рода человеческого, тогда читали и перечитывали письма любезного Евгения, сына госпожи Л*, учившегося в чужих краях. Иногда при чтении сих писем глаза Юлиины наполнялись слезами, приятными слезами любви и почтения к благоразумному и добросердечному юноше. «Ах! Когда он к нам приедет? – часто говаривала госпожа Л*. – Как счастлива буду я, когда его увижу, прижму к своему сердцу и тебя вместе с ним, Юлия!»

Так текли месяцы и годы. Настало время, в которое молодому Л* надлежало возвратиться в отечество и в объятия своей матери. Всякий день ждали его, и все о нем говорили. Гуляя по цветущим лугам – тогда было еще начало лета, – беспрестанно посматривали на большую дорогу. Когда поднималась вдали Пыль, сердца, ожиданием томимые, трепетать начинали. Прогуливались долее обыкновенного, медлили обедать, медлили ужинать, надеялись, что приедет сын, приедет братец – с самого детства Юлия привыкла называть Евгения сим именем.

Наконец он приехал. Восклицания, восторг, радостные слезы – кто сие описать может? Несколько дней не могли они от радости опомниться. Юлия – по скромности, свойственной молодой благонравной девушке, – старалась удерживать сильные движения своего сердца, но не всегда могла удержать их. Молодой, пылкий человек, воспитанный с нею вместе и любивший ее, как сестру свою, после такой долговременной разлуки требовал от нее все новых уверений в любви. Юлия должна была обходиться с ним так же вольно, так же просто, как и в детстве. Он непременно хотел, чтобы она всегда говорила ему ты , а не вы; сего последнего слова не мог он терпеть в устах своей Юлии. «Как бы я был несчастлив, – говорил он трогательным голосом, – если бы разлука хотя несколько прохладила твою любовь ко мне, тот нежный жар дружбы, который составлял счастие моего младенчества!.. Нет, сестрица! Ты меня, конечно, так же любишь, как и прежде, собственное мое сердце меня в том уверяет. Хотя, расставшись с вами, перешел я совсем в новый мир, где меня все занимало, все изумляло; однако ж мысль о вас – о матушке и о тебе – была всегда первою и приятнейшею моею мыслию. Помнишь, как мы прощались, когда Евгений, проливая слезы, сказал тебе прерывающимся голосом: «Юлия! Я буду всегда нежнейшим другом твоим!» Эта сцена никогда не выходила из памяти моей». Юлия отвечала ему одною улыбкою, но сия улыбка сказывала ему все. Госпожа Л* в радости обнимала сына своего и Юлию.

Хозяйки водили Евгения по всем лучшим местам в окрестности своей деревни и показывали ему прекрасные виды, открывающиеся с вершины зеленых холмов. «Под этим высоким вязом, – говорила ему госпожа Л*, – ты часто сиживал с Юлиею; часто бегивал с нею по этому дугу, в этом леску брали мы землянику, и когда Юлия, не умея искать ягод, грустила, ты тихонько подбегал к ней и пересыпал свои ягоды в ее корзинку. На этой долине вы заставили меня однажды плакать и благодарить бога. Помнишь ли? Нет, ты уже все забыл. Так я расскажу тебе. Мы гуляли по роще. Вышедши на долину, увидели мы лежащего на траве старика, который едва дышал от усталости и зноя. Ты тотчас бросился к нему, схватил с себя шляпу, почерпнул воды, возвратился к старику, напоил его и смыл у него с лица пыль, а Юлия обтерла его платком своим. Боже мой! Как я радовалась вами, видя такие знаки чувствительности вашего сердца!»

Гуляя при свете луны, рассматривали звездное небо и дивились величию божию; внимая шуму водопада, рассуждали о бессмертии. Сколько высоких нежных мыслей сообщали они друг другу, быв оживляемы духом натуры! Как возвышалось сердце молодого человека, когда он в лице Юлии рассматривал образ спокойной невинности, освещаемый лучами тихого светила.

Евгений подарил Юлии множество нот, множество французских, италианских, немецких книг. Она прекрасно играла на клавесине и пела. Клопштокова песня «Willkommen, silberner Mond»2
Явись к нам, серебряный месяц (нем.).

К которой музыку сочинил кавалер Глук, ей отменно полюбилась. Никогда не могла она без сердечного размягчения петь последней строфы, в которой Глук так искусно согласил тоны с чувствами великого поэта. Кроткие, нежные души! Вы одне знаете цену сих виртуозов, и вам единственно посвящены их бессмертные сочинения. Одна слеза ваша есть для них величайшая награда.

15 августа минуло Евгению двадцать два года, а Юлии двадцать один. Утренняя песнь птичек разбудила юношу. Он открыл глаза, и все предметы вокруг него улыбнулись. Встав с веселием, спешил он к своей родительнице. Она сидела в задумчивости, облокотившись на окно, подле которого на молодой яблоне лобызались две горлицы; на челе ее видны были знаки небесных чувств. Евгений смотрел на нее с глубоким почтением, не смев прервать ее размышления. Но сердце ее скоро почувствовало приход любезного сына; она встала, обняла его и благословила день его рождения. Вошла Юлия. Легкое, белое платье c розовыми леyтами, распущенные волосы, радостная усмешка – все сие возвышало красоту ее. Она летела в объятия своей воспитательницы. Едгедай целовал ее руку.

Госпожа Л* села на софу, посадила подле себя детей своих, смотрела на них с умильною любовию и начала говорить: «Бог видит, что я вас равно люблю, сердце мое признает Юлию своею дочерью. Я всегда радовалась взаимною вашею любовию, веселилась, что бог даровал мне таких милых детей. Признаюсь, я боялась, чтобы ты, сын мой, просвещая свой разум, не развратился в сердце, которое у тебя так мягко. Часто на коленях взывала я к богу: спаси моего сына! – Он услышал молитву мою, и ты возвратился к нам с большими знаниями и с неиспорченными чувствами. Не правда ли, что и в Юлии нашел ты новые достоинства? Она была предметом всех моих попечений, я старалась ее научить всему тому, что сама знала. Богу открыто было мое намерение, а теперь и вам его открою. Я готовила вас друг для друга. Вы друг друга достойны, друг друга любите: совершите же благополучие мое и соединитесь вечным, священным союзом!» Евгений вдруг встал, бросился к ногам матери своей и мог сказать только: «Матушка… Матушка!» Юлия преклонила голову свою на груди ее и в безмолвии жала ее руку. Евгений одною рукою обнял мать свою и Юлию… Блаженные патриархальные времена, в которые добродетельный юноша без всякой боязливой застенчивости, означающей растленную пороком душу, прижимал к груди своей добродетельную девицу! Одна минута излетела из глубины вашей, вырвалась из объятий вечности, вас поглотившей, возвратилась в мир и осчастливила юного Евгения! «Блаженствуйте, дети мои! – говорила гж. Л*, – блаженствуйте ко счастию матери вашей!» – «Ах! Достойна ли я такого блаженства! – сказала Юлия. – Ваши милости…» – «Ты для меня небесный дар, Юлия, дар, которого едва смел я желать во глубине своего сердцам»;

Если бы Рафаэль увидел сию сцену, то он забыл бы писать картину и в восхищении бросил бы кисть свою.

Все домашние, узнав, что Евгений скоро будет супругом Юлииным, были вне себя от радости, все любили его, все любили ее. Всякий спешил к обедне, всякий хотел от всего сердца молиться о благополучии их. Какое зрелище для ангелов! Евгений и Юлия составляли одно сердце, в пламени молитвы к небесам воспарявшее. Госпожа Л* в жару благоговения многократно упадала на колени, поднимая глаза к небу и потом обращая их на детей своих. Надлежало думать, что сии сердечные Прошения будут иметь счастливые следствия для юной четы, что она будет многолетствовать в непрерывном блаженстве, каким только можно смертному на земле сей наслаждаться. Но судьбы всемогущего суть для нас непостижимая тайна. Пребывая искони верен законам своей премудрости и благости, он творит – мы изумляемся и благоговеем – в вере и молчании благоговеть должны.

Будучи в беспрестанном восторге высочайшей радости, Евгений около вечера почувствовал в себе сильный жар. Он не хотел чувствовать его, хотел превозмогать натуру и таить сие борение; ко внутреннее состояние его скоро открылось проницательным глазам нежной его родительницы и Юлии. Страх разлился по всем нервам их. Радость, подобно летнему солнцу, скрылась за облако печальных предчувствий; буря и гром таились в недрах оного. Больного положили на постелю – послали в город за доктором – все были в смятении, но все старались еще льстить себя надеждою. Так человек по некоторому природному побуждению – может быть, счастливому – закрывает глаза свои, когда освещает его луч будущих горестей!

Евгений, несмотря на то что пламя болезни стремилось в нем охватить все протоки жизни, просил печальную мать свою и плачущую Юлию успокоиться, уверяя, что ему становится лучше; но огненные руки его и горящее лицо обличали его в неправде. Три дни, в которые ни гж. Л*, ни Юлия почти не отходили от постели и не смыкали глаз, болезнь его то усиливалась, то уменьшалась. Приехал доктор, осмотрел больного и не сказал ничего решительного. Казалось, что в пятый день было ему гораздо легче: утешение блеснуло в душах печальных. Но в шестой день пришел он в беспамятство, и доктор сказал Юлии за тайну, что нельзя ручаться за жизнь его. – Оцепенение и обморок!

Больной в беспамятстве своем часто говорил с жаром: «Я не хочу, не хочу с нею расстаться!.. Только с нею хотел бы я царствовать… Оставь меня, искуситель, и не кажись Юлии!»

В девятый день, на самом рассвете, душа Евгениева оставила бренное тело. Исступленной матери казалось, что собор святых духов принял ее в свои объятия и с громогласными песнями провожал по пространствам эфира. После сей небесной мечты она почувствовала в себе бодрость и могла утешать Юлию, которая упала на грудь мертвого и в отчаянии восклицала: «Друг, супруг мой! Постой, постой! Умрем вместе!» Насилу могли вывести ее из комнаты.

Через три дни надлежало погребать тело. Все дворовые люди и крестьяне присутствовали при сем печальном обряде и проливали горькие слезы. Всякий хотел нести гроб и тем оказать последний долг покойному. За гробом шла несчастная мать в длинном черном платье. Немая горесть изображалась на лице ее, но сквозь глубокие черты сей горести сияла твердость и всякая надежда на небесное подкрепление. Бледная, изнемогшая Юлия не могла сама идти, ее вели две женщины под руки в некотором отдалении от гроба. Ни одной капли слез не видно было в глазах ее, и никаких жалоб уста ее не произносили, но в сердце своем чувствовала она всю тягость свершившегося удара.

Унылый глас похоронных песней и вид гроба, опускаемого в землю, не могли поколебать мужества гж. Л*. Но Юлия не могла уже вынести сей последней сцены, громко закричала и едва было без чувств не упала в могилу, но гж. Л* успела схватить и удержать ее.

Так скрылся из мира нашего любезный юноша. Прости, цвет добродетели и невинности! Прах твой покоится в объятиях общей матери нашей, но дух, составлявший истинное существо твое, плавает в бесчисленных радостях вечности, ожидая своей любезной, с которою не мог он здесь соединиться вечным союзом. Прости!

Гж. Л* и Юлия лишились в сей жизни всех удовольствий и живут во всегдашнем меланхолическом уединении. Самая природа, бывшая некогда для них источником радостей, представляется им мрачною и запустевшею. Единственную отраду свою находят они в молитве и в помышлении о будущей жизни. В следующую весну Юлия насадила множество благовонных цветов на могиле своего возлюбленного; будучи орошаемы ее слезами, они распускаются там скорее, нежели в саду и на лугах. Молодые деревенские девушки и мальчики празднуют подле сей могилы пришествие прекрасного мая, но отцы их и матери никогда без тяжелого вздоха мимо ее не проходят.

Один молодой чувствительный человек, проезжавший через деревню гж. Л* и слышавший сию печальную повесть, посетил гроб Евгениев и на белом камне, лежавшем между цветов на могиле, написал карандашом следующую эпитафию, которая после была вырезана на особливом мраморном камне:


Сей райский цвет не мог в сем мире распуститься -
Увял, иссох, опал – и в рай был пренесен.

Николай Михайлович Карамзин

Женщины жалуются на мужчин, мужчины – на женщин. Кто прав? Кто виноват? Кому решить тяжбу? Если мне, то я, ничего не слушая и не разбирая, оправдаю… любезнейших, следственно, – женщин?.. Без сомнения. Но мужчины будут недовольны моим решением, докажут мое пристрастие, объявят, что я подкуплен… милым взором какой-нибудь Лидии, приятною улыбкою какой-нибудь Арефы, перенесут дело в вышний суд, и приговор мой останется – увы! – без всякого действия.

Вот маленькое предисловие к следующей повести. Юлия была украшением нашей столицы; являлась – и мужчины только на нее смотрели, только ею занимались, только ее слушали. А женщины?.. Женщины тихонько говорили между собою и с лукавою усмешкою взглядывали на Юлию, стараясь заметить в ней какой-нибудь недостаток, который хотя несколько мог бы успокоить их самолюбие. Тщетное старание! Юлия сияла, как солнце, зависть искала в ней черных пятен, не находила и с болию в глазах, с отчаянием в сердце должна была… идти прочь! Нужно ли сказывать, что все молодые люди обожали Юлию и почитали за славу обожать ее? Один вздыхал, другой плакал, третий играл ролю томного меланхолика, и обо всяком, кто задумывался, говорили: «Он влюблен в Юлию!»

Что же Юлия? Любила более всего самое себя, с гордою улыбкою смотрела направо, налево и думала: «Кто мне подобен, кто меня достоин?» Думала, прошу заметить, а не показывала. Удивляясь красоте и разуму ее, всякий удивлялся между прочим и скромности ее взоров, искусство одним милым женщинам свойственное!

Но, мало-помалу приближаясь к концу второго десятилетия жизни своей, Юлия стала чувствовать, что фимиам суетности есть дым, хотя весьма приятный, но все дым, который худо питает душу. Как ни обожай себя, как ни любуйся своими достоинствами – не довольно! Надобно любить что-нибудь, кроме магической буквы Я, – и Юлия начала с большим вниманием рассматривать многочисленную толпу своих искателей. Иногда взор ее отдавал преимущество молодому Легкоуму, который в рассуждении красоты мог бы поспорить с самим Купидоном и не занимался ничем, кроме Юлии и зеркала; иногда – статному Храброну, лаврами увенчанному воину, которому недоставало только греческого платья, чтобы быть совершенным Марсом; иногда – забавному Пустослову, который, несмотря на важность судейского звания своего, вертелся на одной ноге, как Вестрис, сочинял всякий день по десяти французских каламбуров и знал наизусть лексикон анекдотов. Все – ненадолго; через минуту Легкоум казался ей безрассудным, самолюбивым мальчишкою, Храброй – видным драгуном и более ничего, Пустослов – скучною обезьяною. Наконец, глаза ее остановились на любезном Арисе, который в самом деле был любезен; весы склонились на его сторону, и сердце с разумом на сей раз согласились.

Кто был Арис? – Молодой человек, воспитанный в чужих краях под смотрением не наемного гофмейстера{1}, но благоразумного и нежного отца своего. Полезные и приятные знания украшали его душу, добродетельные правила – сердце. Не будучи красавцем, он нравился своею миловидностию и кроткими любезными взорами, одушевленными огнем внутреннего чувства. Он краснелся, как невинная девушка, от всякого нескромного слова, сказанного в его присутствии; говорил немного, но всегда основательно и приятно; не старался блистать ни умом, ни знаниями и слушал каждого, по крайней мере, с терпением. Чувствуют ли в свете цену таких людей? Редко. Там сусальное золото{2} предпочитается иногда истинному, скромность, подруга достоинств, остается в тени своей, а дерзость заслуживает венок и рукоплескание.

Арис любил Юлию – как не любить того, что прекрасно и любезно? Но бесчисленное множество ее обожателей устрашало его. Он смотрел на нее издали, не вздыхал, не клал руки на сердце с томным видом – одним словом, не думал представлять картинного любовника, но Юлия знала, что он любил ее страстно. Дивитесь, если угодно, проницанию красавиц! Скорее не приметят они солнца на ясном небе в полдень, нежели действия своих прелестей в глазах нежного мужчины, как бы ни хотел он, скрывать чувства свои.

Юлия отличала Ариса от других искателей, ободрила его застенчивость приятным взглядом, приятною улыбкою, начала с ним говорить, ласкать его, показывать уважение к его достоинствам, внимание к его словам, желание видеть его чаще. «Завтра вы будете в концерте, в саду; завтра вы будете к нам обедать, ужинать; вчера было у нас скучно: вы не хотели к нам приехать!» Арис не был из числа тех людей, которые малейшую ласку со стороны женщин принимают за доказательство любви и почитают себя счастливыми Адонисами тогда, когда об них и не думают; однако ж, несмотря на скромность свою, он позволил себе надеяться, а надежда для страсти есть то же, что тихий апрельский дождь для молодой зелени, что ветер для искры. Он готов был броситься на колени и сказать Юлии: «Будь моя навеки!», чего Юлия ожидала, чего она хотела, и, конечно, не для того, чтобы отвечать: нет! – как вдруг на горизонте большого света явился новый феномен, который обратил на себя общее внимание – молодой князь N*, любимец природы и счастия, которые осыпали его всеми блестящими дарами своими, знатный, богатый, прекрасный собою.

Во всех обществах говорили о молодом князе; все хвалили его, а более всех – женщины, особливо те, на которых он взглядывал ласковее, нежели на других, которым он сказал пять или шесть приятных слов. Не могли надивиться уму его даже и тогда, когда он говорил о погоде. Немудрено, разгоряченное воображение есть микроскоп, который все увеличивает в тысячу, в миллион раз, и люди с таким же упрямством могут искать остроумия там, где нет его, с каким иногда не хотят чувствовать, где оно есть.

Между тем носился по городу слух, что князь нечувствителен к женским прелестям, что Амуровы стрелы не берут его сердце, что оно. посредством тайной эластической силы сжимается и остается невредимо, что бедный Венерин сын, желая ранить его, опустошил колчан свой и все понапрасну. Какой вызов для самолюбия женщин! Какая слава для победительницы! И всякой из них казалось, что Купидон, огорченный, расплаканный, подходит к ней, берет ее за руку и с умиленным взором говорит: «Отмсти, отмсти за меня или я умру с горя!» Умереть Купидону! Боже мой! Какой ужас! Зачем будет жить в свете без прелестного малютки? Надобно за него вступиться, надобно помочь ему, надобно отмстить и, чего бы то ни стоило, тронуть, победить, пленить нового Алькида; и все мастера в нашей столице занялись одною работою: кованием цепей по заказу красавиц. Страшись, ветреный князь! Но князь улыбался, расхаживал, как гордый лебедь, и в одном публичном собрании встретился с Юлиею. За ним все красавицы, за нею все молодые люди, какая встреча! Они посмотрели друг на друга: какой взор! Юлия затмевала женщин, князь N* – мужчин. «Он должен любить Ер!». – думали первые. «Она должна любить его!» – думали последние. Те и другие потупили глаза в землю, простились с надеждою и разошлись в разные стороны. Один Арис остался подле Юлии. Он начал говорить, ему отвечали сухо, коротко; казалось, что она была в рассеянии.

На другой день Арис приехал к Юлии, но головная боль не позволила ей выйти из своей комнаты. На третий он увидел ее на бале: князь сидел подле нее, князь танцевал с нею, князь занимал ее приятным своим разговором. Арису поклонились учтиво, – учтиво, более ничего. Спросили, здоров ли он, и не дождались ответа. Арис подошел с другой стороны – его не приметили – и как приметить? Он подошел не оттуда, где сидел князь. Бедный Арис! Догадайся. Ты мог быть счастлив, но минута прошла! Что делать? – Удалиться. Он то и сделал; не нужно сказывать, с каким чувством… Оставим его. Пусть он поплачет в уединении и, если можно, забудет милую ветреницу.

Между тем Юлия восхищалась князем. Молча, казался он ей Антиноем; когда говорил – Цицероном; когда говорил: «Юлия, я обожаю тебя!» – полубогом. Он не обманывал и в самом деле пленился ее красотою так, что не хотел быть ни в одном концерте, где не пела Юлия, ни на одном бале, где не танцевала Юлия, ни на одном гульбище, где не гуляла Юлия. Он любил прежде играть в карты – для Юлии оставил их. Любил часа по три в день проводить с английскими лошадьми своими – для Юлии забыл их. Любил спать до двух часов за полдень – для Юлии переменил образ жизни и редко не просыпался в полдень, чтобы на крыльях Зефира или по крайней мере в великолепной английской карете лететь к Юлии. Такая любовь не шутка. Вы скажете, что в рыцарские времена любили иначе. Государи мои! Всякий век имеет свои обычаи: мы живем в осьмом на десять! Красавицы наши снисходительны и жалостливы, ни которая из них, сидя в ложе, не бросит перчатки на гриву разъяренного льва и не пошлет за нею своего рыцаря для того, что рыцарь не пойдет за нею!

Юлия думала, что князь не мог жить без нее; только ей казалось чудно, что он, говоря беспрестанно о сердце, никогда не упоминал о руке. Многие из приятельниц тихонько поздравляли ее с таким завидным женихом, но жених молчал. Наконец, она дала ему почувствовать свое удивление. Нежный князь оскорбился.

Русская истинная повесть


Русская сентиментальная повесть. М., Издательство Московского университета, 1979 Составление, общая редакция и комментарии П. А. Орлова. OCR Бычков М. Н. Cessez et retenez ces clameurs lamentabies Faible soulegement aux maux des miserables! Flechi"ssons sous un Dieu, que veut nous eprouver, Oui d"un mot peut nous perdre, et d"un mot nous souver! {*} {* Удержите и прекратите ваши жалобные вопли, Слабое утешение в беде всех несчастных! Покоримся богу, который хочет нас испытать, Который единым словом может нас погубить или спасти! (франц.) } Госпожа Л*, проведшая все время своей молодости в Москве, удалилась наконец в деревню и жила там почти в совершенном уединении, утешаясь своею воспитанницею, дочерью покойной ее приятельницы, которая в последний час жизни своей, пожав ее руку, сказала: "Будь матерью моей Юлии!" Подобно тихой прозрачной реке текла мирная жизнь их, струившаяся невинными удовольствиями и чистыми радостями. Праздность и скука, которые угнетают многих деревенских жителей, не смели к ним приблизиться. Они всегда чем-нибудь занимались; сердце и разум их были всегда в действии. Едва мрачные ночные тени исчезать начинали, едва румяный свет зари начинал разливаться по воздуху, госпожа Л*, пробуждаясь вместе с природою, нежными ласками прерывала покойный сон Юлии и призывала ее пользоваться приятностями утра. Обнявшись, выходили они из дому, дожидались солнца, сидя на высоком холме, и встречали его с благословением. Насладясь сим великолепным зрелищем природы, возвращались они домой с чувством веселия, ходили по саду, осматривали цветы, любовались их освеженною красотою и питались амброзическими испарениями. Госпожа Л*, посмотрев на пышную розу, часто с улыбкою обращала взор свой на Юлию, находя между ими великое сходство. Но Юлия любила более всех цветов фиялку. "Миленький цветочек! -- говаривала она, прикасаясь нежными устами своими к се листочкам.-- Миленький цветочек! Напрасно скрываешься в густоте травы: я везде найду тебя". Говоря сие, клялась внутренне быть всегда смиренною подобно любезной своей фиялочке. После обеда хаживали они смотреть полевые работы поселян, которые в присутствии их трудились с радостию. Вечер приносил с собою новые удовольствия. Смотрели на заходящее солнце, смотрели, как кроткие овечки при звуках пастушеской свирели бегут домой, блеют и прыгают, как утружденные поселяне один за другим возвращаются в деревню, и слушали, как они, быв довольны успехом работ своих, в простых песнях благословляют мать-натуру и участь свою. Когда же наступала пасмурная осень и густым мраком все творение покрывала или свирепая зима, от севера несущаяся, потрясала мир; бурями своими, когда в нежное Юлиино сердце вкрадывалась томная меланхолия и тихими вздохами колебала грудь ее, тогда брались щ книги, бессмертные творения истинных философов, писавших для пользы рода человеческого, тогда читали и перечитывали письма любезного Евгения, сына госпожи Л*, учившегося в чужих краях. Иногда при чтении сих писем глаза Юлиины наполнялись слезами, приятными слезами любви и почтения к благоразумному и добросердечному юноше. "Ах! Когда он к нам приедет? -- часто говаривала госпожа Л*.-- Как счастлива буду я, когда его увижу, прижму к своему сердцу и тебя вместе с ним, Юлия!" Так текли месяцы и годы. Настало время, в которое молодому Л* надлежало возвратиться в отечество и в объятия своей матери. Всякий день ждали его, и все о нем говорили. Гуляя по цветущим лугам -- тогда было еще начало лета,-- беспрестанно посматривали на большую дорогу. Когда поднималась вдали Пыль, сердца, ожиданием томимые, трепетать начинали. Прогуливались долее обыкновенного, медлили обедать, медлили ужинать, надеялись, что приедет сын, приедет братец -- с самого детства Юлия привыкла называть Евгения сим именем. Наконец он приехал. Восклицания, восторг, радостные слезы -- кто сие описать может? Несколько дней не могли они от радости опомниться. Юлия -- по скромности, свойственной молодой благонравной девушке,-- старалась удерживать сильные движения своего сердца, но не всегда могла удержать их. Молодой, пылкий человек, воспитанный с нею вместе и любивший ее, как сестру свою, после такой долговременной разлуки требовал от нее все новых уверений в любви. Юлия должна была обходиться с ним так же вольно, так же просто, как и в детстве. Он непременно хотел, чтобы она всегда говорила ему ты , а не вы; сего последнего слова не мог он терпеть в устах своей Юлии. "Как бы я был несчастлив,-- говорил он трогательным голосом,-- если бы разлука хотя несколько прохладила твою любовь ко мне, тот нежный жар дружбы, который составлял счастие моего младенчества!.. Нет, сестрица! Ты меня, конечно, так же любишь, как и прежде, собственное мое сердце меня в том уверяет. Хотя, расставшись с вами, перешел я совсем в новый мир, где меня все занимало, все изумляло; однако ж мысль о вас -- о матушке и о тебе -- была всегда первою и приятнейшею моею мыслию. Помнишь, как мы прощались, когда Евгений, проливая слезы, сказал тебе прерывающимся голосом: "Юлия! Я буду всегда нежнейшим другом твоим!" Эта сцена никогда не выходила из памяти моей". Юлия отвечала ему одною улыбкою, но сия улыбка сказывала ему все. Госпожа Л* в радости обнимала сына своего и Юлию. Хозяйки водили Евгения по всем лучшим местам в окрестности своей деревни и показывали ему прекрасные виды, открывающиеся с вершины зеленых холмов. "Под этим высоким вязом,-- говорила ему госпожа Л*,-- ты часто сиживал с Юлиею; часто бегивал с нею по этому дугу, в этом леску брали мы землянику, и когда Юлия, не умея искать ягод, грустила, ты тихонько подбегал к ней и пересыпал свои ягоды в ее корзинку. На этой долине вы заставили меня однажды плакать и благодарить бога. Помнишь ли? Нет, ты уже все забыл. Так я расскажу тебе. Мы гуляли по роще. Вышедши на долину, увидели мы лежащего на траве старика, который едва дышал от усталости и зноя. Ты тотчас бросился к нему, схватил с себя шляпу, почерпнул воды, возвратился к старику, напоил его и смыл у него с лица пыль, а Юлия обтерла его платком своим. Боже мой! Как я радовалась вами, видя такие знаки чувствительности вашего сердца!" Гуляя при свете луны, рассматривали звездное небо и дивились величию божию; внимая шуму водопада, рассуждали о бессмертии. Сколько высоких нежных мыслей сообщали они друг другу, быв оживляемы духом натуры! Как возвышалось сердце молодого человека, когда он в лице Юлии рассматривал образ спокойной невинности, освещаемый лучами тихого светила. Евгений подарил Юлии множество нот, множество французских, италианских, немецких книг. Она прекрасно играла на клавесине и пела. Клопштокова песня "Willkommen, silberner Mond" {Явись к нам, серебряный месяц (нем.). }, к которой музыку сочинил кавалер Глук, ей отменно полюбилась. Никогда не могла она без сердечного размягчения петь последней строфы, в которой Глук так искусно согласил тоны с чувствами великого поэта. Кроткие, нежные души! Вы одне знаете цену сих виртуозов, и вам единственно посвящены их бессмертные сочинения. Одна слеза ваша есть для них величайшая награда. 15 августа минуло Евгению двадцать два года, а Юлии двадцать один. Утренняя песнь птичек разбудила юношу. Он открыл глаза, и все предметы вокруг него улыбнулись. Встав с веселием, спешил он к своей родительнице. Она сидела в задумчивости, облокотившись на окно, подле которого на молодой яблоне лобызались две горлицы; на челе ее видны были знаки небесных чувств. Евгений смотрел на нее с глубоким почтением, не смев прервать ее размышления. Но сердце ее скоро почувствовало приход любезного сына; она встала, обняла его и благословила день его рождения. Вошла Юлия. Легкое, белое платье c розовыми леyтами, распущенные волосы, радостная усмешка -- все сие возвышало красоту ее. Она летела в объятия своей воспитательницы. Едгедай целовал ее руку. Госпожа Л* села на софу, посадила подле себя детей своих, смотрела на них с умильною любовию и начала говорить: "Бог видит, что я вас равно люблю, сердце мое признает Юлию своею дочерью. Я всегда радовалась взаимною вашею любовию, веселилась, что бог даровал мне таких милых детей. Признаюсь, я боялась, чтобы ты, сын мой, просвещая свой разум, не развратился в сердце, которое у тебя так мягко. Часто на коленях взывала я к богу: спаси моего сына! -- Он услышал молитву мою, и ты возвратился к нам с большими знаниями и с неиспорченными чувствами. Не правда ли, что и в Юлии нашел ты новые достоинства? Она была предметом всех моих попечений, я старалась ее научить всему тому, что сама знала. Богу открыто было мое намерение, а теперь и вам его открою. Я готовила вас друг для друга. Вы друг друга достойны, друг друга любите: совершите же благополучие мое и соединитесь вечным, священным союзом!" Евгений вдруг встал, бросился к ногам матери своей и мог сказать только: "Матушка... Матушка!" Юлия преклонила голову свою на груди ее и в безмолвии жала ее руку. Евгений одною рукою обнял мать свою и Юлию... Блаженные патриархальные времена, в которые добродетельный юноша без всякой боязливой застенчивости, означающей растленную пороком душу, прижимал к груди своей добродетельную девицу! Одна минута излетела из глубины вашей, вырвалась из объятий вечности, вас поглотившей, возвратилась в мир и осчастливила юного Евгения! "Блаженствуйте, дети мои! -- говорила гж. Л*,-- блаженствуйте ко счастию матери вашей!" -- "Ах! Достойна ли я такого блаженства! -- сказала Юлия.-- Ваши милости..." -- "Ты для меня небесный дар, Юлия, дар, которого едва смел я желать во глубине своего сердцам"; Если бы Рафаэль увидел сию сцену, то он забыл бы писать картину и в восхищении бросил бы кисть свою. Все домашние, узнав, что Евгений скоро будет супругом Юлииным, были вне себя от радости, все любили его, все любили ее. Всякий спешил к обедне, всякий хотел от всего сердца молиться о благополучии их. Какое зрелище для ангелов! Евгений и Юлия составляли одно сердце, в пламени молитвы к небесам воспарявшее. Госпожа Л* в жару благоговения многократно упадала на колени, поднимая глаза к небу и потом обращая их на детей своих. Надлежало думать, что сии сердечные Прошения будут иметь счастливые следствия для юной четы, что она будет многолетствовать в непрерывном блаженстве, каким только можно смертному на земле сей наслаждаться. Но судьбы всемогущего суть для нас непостижимая тайна. Пребывая искони верен законам своей премудрости и благости, он творит -- мы изумляемся и благоговеем -- в вере и молчании благоговеть должны. Будучи в беспрестанном восторге высочайшей радости, Евгений около вечера почувствовал в себе сильный жар. Он не хотел чувствовать его, хотел превозмогать натуру и таить сие борение; ко внутреннее состояние его скоро открылось проницательным глазам нежной его родительницы и Юлии. Страх разлился по всем нервам их. Радость, подобно летнему солнцу, скрылась за облако печальных предчувствий; буря и гром таились в недрах оного. Больного положили на постелю -- послали в город за доктором -- все были в смятении, но все старались еще льстить себя надеждою. Так человек по некоторому природному побуждению -- может быть, счастливому -- закрывает глаза свои, когда освещает его луч будущих горестей! Евгений, несмотря на то что пламя болезни стремилось в нем охватить все протоки жизни, просил печальную мать свою и плачущую Юлию успокоиться, уверяя, что ему становится лучше; но огненные руки его и горящее лицо обличали его в неправде. Три дни, в которые ни гж. Л*, ни Юлия почти не отходили от постели и не смыкали глаз, болезнь его то усиливалась, то уменьшалась. Приехал доктор, осмотрел больного и не сказал ничего решительного. Казалось, что в пятый день было ему гораздо легче: утешение блеснуло в душах печальных. Но в шестой день пришел он в беспамятство, и доктор сказал Юлии за тайну, что нельзя ручаться за жизнь его.-- Оцепенение и обморок! Больной в беспамятстве своем часто говорил с жаром: "Я не хочу, не хочу с нею расстаться!.. Только с нею хотел бы я царствовать... Оставь меня, искуситель, и не кажись Юлии!" В девятый день, на самом рассвете, душа Евгениева оставила бренное тело. Исступленной матери казалось, что собор святых духов принял ее в свои объятия и с громогласными песнями провожал по пространствам эфира. После сей небесной мечты она почувствовала в себе бодрость и могла утешать Юлию, которая упала на грудь мертвого и в отчаянии восклицала: "Друг, супруг мой! Постой, постой! Умрем вместе!" Насилу могли вывести ее из комнаты. Через три дни надлежало погребать тело. Все дворовые люди и крестьяне присутствовали при сем печальном обряде и проливали горькие слезы. Всякий хотел нести гроб и тем оказать последний долг покойному. За гробом шла несчастная мать в длинном черном платье. Немая горесть изображалась на лице ее, но сквозь глубокие черты сей горести сияла твердость и всякая надежда на небесное подкрепление. Бледная, изнемогшая Юлия не могла сама идти, ее вели две женщины под руки в некотором отдалении от гроба. Ни одной капли слез не видно было в глазах ее, и никаких жалоб уста ее не произносили, но в сердце своем чувствовала она всю тягость свершившегося удара. Унылый глас похоронных песней и вид гроба, опускаемого в землю, не могли поколебать мужества гж. Л*. Но Юлия не могла уже вынести сей последней сцены, громко закричала и едва было без чувств не упала в могилу, но гж. Л* успела схватить и удержать ее. Так скрылся из мира нашего любезный юноша. Прости, цвет добродетели и невинности! Прах твой покоится в объятиях общей матери нашей, но дух, составлявший истинное существо твое, плавает в бесчисленных радостях вечности, ожидая своей любезной, с которою не мог он здесь соединиться вечным союзом. Прости! Гж. Л* и Юлия лишились в сей жизни всех удовольствий и живут во всегдашнем меланхолическом уединении. Самая природа, бывшая некогда для них источником радостей, представляется им мрачною и запустевшею. Единственную отраду свою находят они в молитве и в помышлении о будущей жизни. В следующую весну Юлия насадила множество благовонных цветов на могиле своего возлюбленного; будучи орошаемы ее слезами, они распускаются там скорее, нежели в саду и на лугах. Молодые деревенские девушки и мальчики празднуют подле сей могилы пришествие прекрасного мая, но отцы их и матери никогда без тяжелого вздоха мимо ее не проходят. Один молодой чувствительный человек, проезжавший через деревню гж. Л* и слышавший сию печальную повесть, посетил гроб Евгениев и на белом камне, лежавшем между цветов на могиле, написал карандашом следующую эпитафию, которая после была вырезана на особливом мраморном камне: Сей райский цвет не мог в сем мире распуститься -- Увял, иссох, опал -- и в рай был пренесен.